Categories:

ВОЗРОЖДЕНИЕ РОМАНА

lubov_-z_914

О «смерти романа», как жанра литературного искусства, не писал только ленивый. Сама по себе идея вполне здравая, ибо полностью соответствует духу эпохи. «Войну и мир» мог написать человек, вовлечённый в процесс жизни, уверенный в своём прошлом, настоящем и будущем. Роман – дитя века патриархального, устойчивого, когда чуть ли не главным украшением любого дома, что богатого, что бедного, были настенные, а то и башенные часы. Времени не то, что поклонялись, но уважали его.

Нынешнее состояние дел диаметрально противоположно векам минувшим. Время стало утилитарным понятием, не мы – во времени, но оно – отдельно от нас, мы же наблюдаем его со стороны со страхом и чуть ли не дурнотой . Однако, когда нам это пристало, мы выпускаем время, как безобразного цепного пса из вольера, чтобы оно нам что-нибудь поохраняло или кого-нибудь покусало.

Разорванность, недостоверность времени лишает романа его основной идеи – линейности, последовательности, нарративности. Роб-Грийе, чей роман «Dans le labyrinthe» я в своё время прочитал с каким-то отчаянием и злою тоской, пишет в 1956 году статейку «Путь для будущего романа» (sic!): «Мир не является ни значимым, ни абсурдным. Он просто ЕСТЬ».

Господа, мне не нужен такой мир. Но в том печаль, что вслед за умницей Роб-Грийе примерно теми же словами ситуацию с реальностью характеризуют миллионы симулякров, живущих в своём ни значимом, ни абсурдном мире,- мало того, навязывающих эту картину мира мне.

Довольно об этом, перейдём ко второму, не менее значимому фактору, провоцирующему смерть романа. Об этом довольно цитаты из эссе Станислава Лема «Raymond Seurat «Тoi» («Ты», 1971):

«Здесь речь идет о литературе как о духовной проституции - потому именно, что, создавая ее, надо услужать. Нужно добиваться расположения, заискивать, показывать, на что ты способен, демонстрировать мускулатуру стиля, исповедоваться, предполагая в читателе наперсника, отдавать ему самое лучшее, пытаться заинтересовать его, удержать его внимание - одним словом, заигрывать, добиваться подачек, обивать пороги, продаваться - какая мерзость! Когда издатель играет роль сутенера, литератор - проститутки, а читатель - клиента публичного дома, вы, осознав это положение вещей, чувствуете нравственную дурноту. Не решаясь, однако, прямо отказаться от услужения, писатели начинают уклоняться от него: они услужают, но претенциозно; вместо того, чтобы кривляться на потеху публики, - наводят тоску; вместо того, чтобы показывать прекрасные вещи, - назло читателю начинают подсовывать ему мерзости, как если бы взбунтовавшийся повар нарочно портил еду, приготовленную для хозяйского стола, - не нравится, так не ешьте! Как если бы уличная женщина, устав от своего ремесла, но не в силах порвать с ним, перестала бы заговаривать с клиентами, краситься, наряжаться, заискивающе улыбаться, - однако что с того, если она и дальше торчит на углу, готовая пойти с клиентом, хотя бы и надутая, мрачная, злая; это не настоящий бунт, а поддельный, половинчатый, это ложь и самообман - кто знает, не хуже ли он нормальной, солидной проституции, поскольку она, во всяком случае, не заботится о своем облике, не изображает благородства, неприступности, безупречной добродетели!»

Несмотря на брутальность подобной параллели, она очень славно описывают ситуацию. А, если продолжить идею о патриархальности, то получится у нас вот что: Лев Николаевич вряд ли писал «Войну и мир», памятуя о духовной проституции; напротив, он полагал себя патриархом, доносящим до деток своих неразумных истины, открытые только лишь ему, и через него шагнувшие в умы читателей.

Потому что в XIX веке массовая литература уже, конечно, была, но более напоминала нынешние рекламные листовки, рассовываемые по почтовым ящикам, - ну, кто будет на них обращать пристальное внимание? Ныне же ситуация снова перевёрнута с ног на голову: массовая литература наполняет сознание людей, авторы же, полагающие себя упомянутыми «патриархами», печатают свои судьбоносные книжки за свой счёт, сами же их и читают.

А тот самый писатель-проститут, у него «особенная гордость», он лучше тыщу пятьсот раз отдастся по-маленькому, чем один раз - масштабно, основательно, нетленно, с толсто-достоевским размахом. И дело не столько в монетизации самоотдачи, сколько, как ни странно, в самоуважении. «Ниасилил многа букаф глаза сломаиш» - это ведь чаще характеристика читателя, а не писателя, - стоит ли ради такого читателя копья ломать?

Но, исходя из именования данного текста, предприму-ка я ещё одну попытку возродить древнюю и почти забытую традицию написания романа. Сам я оный писать не собираюсь, но вот несколько сюжетов подброшу, глядишь, какой-нибудь доброхот и воспользуется той или иной идеей.

1. «Перезагрузка». Роман от лица домашнего компьютера. За определённое время в его системных хитросплетениях накопилось некоторое число ошибок. Некто (бог?) нажимает на кнопку перезагрузки. Последовательное описание обнаружения ошибок, их исправления, стирание сбойных кластеров, установка резервных копий, и много-много других увлекательных приключений. Вариантов финал два: либо спокойная перезагрузка, либо – a la russe - система не может загрузиться, слишком уж много fatal errors.

2. «Через боль и отчаяние». Лем в «Toi» пишет: «можно еще написать книгу о том, как пытались писать книгу о том, что хотелось написать, и т. д.» Продолжая и перелицовывая эту тему, предлагаю нечто совершенно противоположное: человек, отчаянно страдающий папирофобией вкупе с литерафобией, под страхом смерти принуждён писать роман. Содержание романа – это и есть текст, написанный человеком, ненавидящим и презирающим всяческое литературное творчество до соматической дрожи и иного членотрясения.

3. «Воспоминания о несбывшемся». Два часа напряжённых раздумий главного героя, которого во время прогулки по парку должен был покусать ротвейлер, но почему-то не покусал. Что было бы, если бы?.. Почему не?.. Что привело его в этот парк?.. Что привело (или не привело) в этот парк ротвейлера?.. Кто его хозяин, какова его судьба, каковы особенности его характера и поведения?.. Как характер хозяина отразился на характере и поведении ротвейлера?.. Ну, в общем, страниц на 800.

4. «Попы». Повествование от лица сиденья стула, стоящего в приёмной начальника отдела кадров мебельной фабрики. В течение дня на стул садятся десятки людей. Характеристика этих людей с точки зрения сиденья стула. Неприязнь к одним, симпатия и расположение к другим. Наконец, история любви, безусловно и изначально безответной. Страдания сиденья, попытка самоубийства. Ремонт, возрождение к новой жизни.

5. «Хабомаи». Повествование ведётся от лица острова Малой Курильской гряды, который сам, без всякого участия со стороны людей, как японцев, так и русских, становится японским. Таков его произвол. Новые, острые и трудно передаваемые ощущения острова, эйфория, которая постепенно сменяется депрессией, внутренним разладом, стремлением вернуться назад. Трудное возвращение. Умиротворение, воцарение гармонии.

6. «Ворвань». На званом приёме в посольстве Гватемалы в Амстердаме самым неожиданным образом появляется бочка с ворванью. Никто не знает, откуда она появилась, все попытки понять это не приносят результата. На фоне непрекращающегося потока сознания посла Гватемалы в Нидерландах, - десятки всевозможных манипуляций с бочкой, внутренние монологи и бесконечные диалоги присутствующих. Бочка внезапно исчезает. Рефлексии на тему исчезновения. Смерть посла.

7. «Грачи прилетели». Гречишное поле, посреди которого стоит чучело. Прилетает стая грачей. Коллективное бессознательное восприятия поля, чучела, прошлого, настоящего, будущего, - в тексте от имени 15.863 особей, составляющих стаю. Вся тонкость состоит в том, чтобы читатель посредством прочитанного одновременно прослеживал и стадное, и индивидуальное. Ну, тоже страниц на пятьсот-шестьсот. Стая улетает. Гречихи нет. Чучело повержено. Солнце стремится к закату.